Левка Гем - Страница 6


К оглавлению

6

– Война, – повторил Азик с недоумением, и все почувствовали это недоумение в своем сердце. – Там проливаются реки людской крови, мы потеряем наших братьев, наших детей, нам вернут калек! За что? Мы хотим понять… я хочу понять и не понимаю. Я не могу умом обнять. Может быть, так и надо…

– Что вы сказали? – с криком перебила его Голда.

– Подождите… Может быть, не нужно. Я хочу понять. Если бы меня спросили, а я имел власть решить, какой ответ я бы дал? Воевать или не воевать?.. И я не знаю, клянусь, не знаю. Ведь и я запасный! Я бы только сказал: несчастье! Мне жаль людей, мне жаль себя, но ведь это только значит, что мне жаль людей, а не то, что нужно или не нужно воевать.

– Мне жаль евреев, – печально сказал старик.

– А я всех жалею, – возразил Азик, – но это другое… Должна же быть высокая мысль, если люди убивают друг друга! Но какая? Народ разоряется и наш, и их… Зачем, для чего? И ужели никто об этом не знает, ужели никому не больно за то, что происходить и здесь и там. А война ведь только разгорается…

– Войны не должно быть! – запротестовала Песька, приподнимаясь. – Если кровь, что оправдает ее? Если насилие, что оправдает его?

– И я так же думаю, – выговорил Левка Гем, блеснув глазами. – Но кто нас послушает?

Становилось отчего-то страшно. Никто ясно не вникал в эти мысли, но в них, туманных, чувствовался удар простой, разлинованной, несложной жизни… Разговор принял другое направление. И никто больше не говорил о Левке Геме, о беглецах, о мобилизации. И даже старуха Голда не протестовала, не приставала. Ее мозг работал…

Над чем? Разве она знала? Ведь она была как во сне и думала… Она думала о жизни, о правде, о зле…

* * *

В середине осени объявлена была мобилизация запасных, и напряженный страх разрешился в безумии. До сих пор, пока война втягивала людей из других городов, была еще какая-то беспечность: города, казалось, принадлежали другой стране, и только чувствовался гнет обнищания, ужас чужого ужаса.

Сейчас, когда красное чудовище войны запылало над родным городом, слепые прозрели, и вой пронесся сверху донизу. Все интересы смешались, и в братском чувстве общего отчаяния людям захотелось тесно слиться в одно, превратиться во что-то ненужное, хилое, болезненное, которое следовало бы зарыть в землю. Теперь каждый укорял друг друга в слепоте, в беззаботности, и старая дорожная телега тронулась в путь вон из родины… Ничто не могло удержать бегства испуганных. Бежали сытые, бежали голодные, бежали потрясенные ужасом… Все знали, что уход каждого – приговор к смерти своего близкого, но паника была так велика, таким невыносимым казалось чудовище войны, что человеческие чувства уступили… И слабые следили за здоровыми, распускались слухи о том, что границы закрыты, а пойманных приговаривают к расстрелу, и было такое настроение, что с минуты на минуту ждали каких-то волнений, каких-то расправ… Наступал самый страшный, самый мучительный момент расплаты народа…

У Песьки при известии о мобилизации начались роды. Призвали бабку, чрезвычайно грязную одноглазую старуху, и всю ночь тесная комната оглашалась криками. Левка Гем, с Нахмале на руках, простоял в лавке у окна до утра, и когда бабка пришла сказать ему, что роды кончены, он заплакал. Наступал отдых, но эти роды среди суеты издерганных от горя людей, этот уродец-трупик, о котором нужно было позаботиться, эта болтливая одноглазая старуха казались такими ненужными, так некстати примешались к главному несчастью, что даже Голда растерялась. День пробежал в слепой торопливости. Трупик был убран. Песька меньше страдала, и теперь можно было заняться вопросом о Левке, которого уже ничто не должно было удержать.

– Вот что, – сказал Мотель, подсев к Левке, – я думаю, вам пора собираться. Песька сбросила, и вас ничто не удерживает. Завтра, ночью, наверно будет облава, и вас заберут. Если вы боитесь, я могу поехать с вами до границы. Этель меня отпустит.

– Я поеду, Мотель, да поеду, но… ведь все не могут уехать. Вот Азик не уезжает, вот Энох не уезжает и пойдут на поверку.

– Спорить с вами, Левка, я не могу. Довольно уже говорили об этом, довольно кричали и ссорились. Я знаю только то, что теперь нельзя шутить. И я готов вам помочь.

– Нельзя таки шутить, – согласился Гем, – почему-то нельзя. Но все-таки кто-нибудь должен остаться…

Он запнулся, заморгал глазами, и все с испугом посмотрели на него.

– Ну да, – с усилием выговорил он. – Что вы на меня смотрите? Все не могут уехать.

– Какое тебе дело до всех? – вскипела Голда.

– Такое есть дело. Я не говорю, что хочу пойти на войну. Но деваться некуда… Ну, и… надо идти!

– Как идти? – рассвирепела старуха. – Куда идти? Песька, что же ты молчишь?

Она зажала рот Нахмале, который начал кричать, и набросилась с руганью на Менделя.

– Не бейте моего мальчика, – слабо возмутился Гем.

– Началось, – пробормотала Этель.

– Началось! Я бы и тебя побила! Что же он с ума сошел? Что же это – шутки? Не надо было жениться, не надо было детей наплодить, если он такой. Довольно с ним разговаривать. Он глупый бык, и мы его за рога вытащим отсюда. Пойду за Наумом…

Вечером вся семья была в сборе. Раньше явился Азик и рассказал о завтрашнем утре, об ужасах в городе, о слезах, и все мрачно слушали его, а Левка Гем, сидевший подле Песьки, как виновник, лишь моргал глазами. Потом Азик ушел, и стало еще печальнее. Но когда явился старший сын Наум, прилично одетый, самоуверенный человек, с золотым кольцом на указательном пальце, все страхи исчезли, и серая комната ожила,

– Ну, здравствуйте, здравствуйте, – весело говорил Наум, подходя к каждому в отдельности. – Что-то лица у вас скучные. Война!..

6